
Григорий Яковлевич Бакланов (настоящая фамилия – Фридман) родился 11 сентября 1923 года в Воронеже, в семье служащего. Родители умерли, когда Григорий учился в школе. Воспитывался в семье тёти.
После девятого класса поступил в Воронежский авиационный техникум. После начала войны сдал экстерном выпускные школьные экзамены и зимой записался добровольцем на фронт. В 1943 году под Запорожьем был тяжело ранен, но после выздоровления вновь вернулся в строй.
В апреле 1945 года освобождал Вену, награжден орденом Красной Звезды и медалями.
В автобиографии Г. Бакланов написал: «Когда я вернулся с фронта, мне был двадцать один год. Я вернулся в твердом убеждении, что главное дело моей жизни сделано. Мне было на редкость легко. Мне не хотелось ни карьеры никакой, мне было абсолютно безразлично, что будет дальше. Я был убеждён: главное дело моей жизни сделано».
Но оказалось, что Бакланова ждало в жизни ещё одно главное, важное дело – литература.
Первый рассказ написал сразу после войны, в ожидании демобилизации.
В 1946–1951 годы учился в Литературном институте.
В 1951 году рассказ «Выговор» был опубликован в журнале «Крестьянка» (под фамилией Фридман). С 1952 года использовал псевдоним Бакланов.
Первую книгу «В Снегирях» (впечатления о поездках по стране) издал в 1954 году. В 1956 был принят в Союз писателей СССР.
Первые повести о войне – «Южнее главного удара» (1957, первое название «Девять дней») и «Пядь земли» (1959) принесли писателю известность, однако были подвергнуты резкой критике. Лаконичная, поданная в деталях и с точным психологизмом «окопная правда» стала поводом для обвинений в адрес писателя. Ведь нужно было писать «не о той войне, которая была, а о той, которая должна была быть».
Две первых военных повести, а также повесть «Мертвые сраму не имут» (1961) показали, что Г. Бакланов – один из лучших авторов «лейтенантской» прозы.
«Июнь 41 года» – военно-исторический роман Бакланова, законченный в 1964 году. В конце Оттепели писатель посчитал возможным рассказать о глубинных причинах поражений Красной Армии в начале Великой Отечественной войны, в том числе, о том, что Сталин уничтожил высший командный состав.
Из воспоминаний писателя о работе над книгой: «Помню, для романа «Июль 41 года» я начал писать одну сцену, но вдруг подумал: «А ведь ее же не напечатают». Но стыдно стало: «А какое мне дело – напечатают или нет. Я должен это написать!». Не знаю, как было бы, если бы все было разрешено».
Журнал «Знамя» напечатал роман, критика была поистине разгромной.
Василь Быков прислал Бакланову телеграмму такого содержания: «Дорогой Григорий Июль 41 года лучшее, что написано за двадцать лет».
Издательство «Советский писатель» выпустило роман отдельной книгой, однако после выхода он попал под негласный запрет на 12 лет.
В «Автобиографии» Бакланов написал: «Война – самое ужасное и бесчеловечное дело. Оттого, что жизнь и смерть здесь сближены, как выстрел и разрыв снаряда, многое видишь и чувствуешь обострённо».
Роман Бакланова «Друзья» (1975) посвящён непростым нравственным проблемам современников.
В 1979 году в повести «Навеки – девятнадцатилетние» Бакланов вновь рассказал о своём военном поколении. Главный герой лейтенант Володя Третьяков погибает на войне, не дожив до 20. Прошедшие войну на всю жизнь сохраняли горечь вины перед погибшими на фронте сверстниками.
«Я заново видел войну, все те годы, и дни, и часы, и месяцы, а час бывал длинней многих жизней. Время осмысления для меня еще не пришло, но нельзя было, чтобы все то, что я видел и знал, исчезло бесследно. Мне и по ночам это снилось. И я уже знал: единственный способ избавиться – написать».
Повести «Меньший среди братьев» (1981) и «Свой человек» (о номенклатурной верхушке), роман «И тогда приходят мародёры» (1996).
В 1964-м повесть Бакланова «Пядь земли» экранизировали молодые режиссеры А. Смирнов и Б. Яшин.
Бакланов – автор сценариев восьми фильмов. Самый известный из них – «Был месяц май» (1970, реж. – М. Хуциев), по мотивам рассказа «Почем фунт лиха». В 1971 год картина получила приз международного фестиваля телефильмов в Праге.
Успехом пользовалась пьеса Бакланова «Пристегните ремни!» (1975), написанная вместе с главным режиссером Театра на Таганке Ю. Любимовым. В сюжет пьесы вплетены мотивы романа «Июль 1941 года», действие разворачивается и в годы войны, и в современности. В. Высоцкий исполнял в этом спектакле песню «Мы вращаем Землю».
С 1986 по 1993 годы Бакланов был главным редактором журнала «Знамя». В самом начале перестройки, когда Бакланов принял руководство, у «Знамени» была репутация журнала, публикующего «литературных генералов». Поставив задачу сделать журнал лучшим среди обновляющихся в ногу со временем «толстяков», Бакланов начал публикацию произведений, запрещённых прежде. Была напечатана поэма Твардовского «По праву памяти», при жизни поэта не появившаяся на страницах «Нового мира».
Удалось напечатать «Собачье сердце» М. Булгакова, а также «Ювенильное море» А. Платонова, «Верный Руслан» Г. Владимова, «Ночевала тучка золотая» А. Приставкина, «Пашков дом» И. Шмелева, стихи И. Бродского, П. Корнилова, Б. Чичибабина, материалы из архивов Мандельштама, Ходасевича, Клюева и другие.
В 1999 году увидела свет книга мемуаров Бакланова «Жизнь, подаренная дважды. Воспоминания». Переиздана в 2022 году.
Григорий Бакланов, «Навеки – девятнадцатилетние»
повесть, фрагмент, начало
Эта книга о тех, кто не вернулся с войны, о любви, о жизни, о юности, о бессмертии. В нашем поколении из каждых ста, ушедших на фронт, с войны вернулось не больше трех.
Параллельно в книге идет фоторассказ. Людей, которые на этих фотографиях, я не встречал на фронте и не знал. Их запечатлели фотокорреспонденты и, может быть, это все, что осталось от них.
Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые!
Ф. Тютчев
А мы прошли по этой жизни просто,
В подкованных пудовых сапогах.
С. Орлов
ГЛАВА 1
Живые стояли у края вырытой траншеи, а он сидел внизу. Не уцелело на нем ничего, что при жизни отличает людей друг от друга, и невозможно было определить, кто он был: наш солдат? Немец? А зубы все были молодые, крепкие.
Что-то звякнуло под лезвием лопаты. И вынули на свет запекшуюся в песке, зеленую от окиси пряжку со звездой. Ее осторожно передавали из рук в руки, по ней определили: наш. И, должно быть, офицер.
Пошел дождь. Он кропил на спинах и на плечах солдатские гимнастерки, которые до начала съемок актеры обнашивали на себе. Бои в этой местности шли тридцать с лишним лет назад, когда многих из этих людей еще на свете не было, и все эти годы он вот так сидел в окопе, и вешние воды и дожди просачивались к нему в земную глубь, откуда высасывали их корни деревьев, корни трав, и вновь по небу плыли облака. Теперь дождь обмывал его. Капли стекали из темных глазниц, оставляя черноземные следы; по обнажившимся ключицам, по мокрым ребрам текла вода, вымывая песок и землю оттуда, где раньше дышали легкие, где сердце билось. И, обмытые дождем, налились живым блеском молодые зубы.
– Накройте плащ-палаткой, – сказал режиссер. Он прибыл сюда с киноэкспедицией снимать фильм о минувшей войне, и траншеи рыли на месте прежних давно заплывших и заросших окопов.
Взявшись за углы, рабочие растянули плащ-палатку, и дождь застучал по ней сверху, словно полил сильней. Дождь был летний, при солнце, пар подымался от земли. После такого дождя все живое идет в рост.
Ночью по всему небу ярко светили звезды. Как тридцать с лишним лет назад, сидел он и в эту ночь в размытом окопе, и августовские звезды срывались над ним и падали, оставляя по небу яркий след. А утром за его спиной взошло солнце. Оно взошло из-за городов, которых тогда не было, из-за степей, которые тогда были лесами, взошло, как всегда, согревая живущих.
ГЛАВА II
В Купянске, орали паровозы на путях, и солнце над выщербленной снарядами кирпичной водокачкой светило сквозь копоть и дым. Так далеко откатился фронт от этих мест, что уже не погромыхивало. Только проходили на запад наши бомбардировщики, сотрясая все на земле, придавленной гулом. И беззвучно рвался пар из паровозного свистка, беззвучно катились составы по рельсам. А потом, сколько ни вслушивался Третьяков, даже грохота бомбежки не доносило оттуда.
Дни, что ехал он из училища к дому, а потом от дома через всю страну, слились, как сливаются бесконечно струящиеся навстречу стальные нити рельсов. И вот, положив на ржавую щебенку солдатскую шинель с погонами лейтенанта, он сидел на рельсе в тупичке и обедал всухомятку. Солнце светило осеннее, ветер шевелил на голове отрастающие волосы. Как скатился из-под машинки в декабре сорок первого вьющийся его чуб и вместе с другими такими же вьющимися, темными, смоляными, рыжими, льняными, мягкими, жесткими волосами был сметен веником по полу в один ком шерсти, так с тех пор и не отрос еще ни разу. Только на маленькой паспортной фотокарточке, матерью теперь хранимой, уцелел он во всей своей довоенной красе.
Лязгали сталкивающиеся железные буфера вагонов, наносило удушливый запах сгоревшего угля, шипел пар, куда-то вдруг устремлялись, бежали люди, перепрыгивая через рельсы; кажется, только он один не спешил на всей станции. Дважды сегодня отстоял он очередь на продпункте. Один раз уже подошел к окошку, аттестат просовывал, и тут оказалось, что надо еще что-то платить. А он за войну вообще разучился покупать, и денег у него с собой не было никаких. На фронте все, что тебе полагалось, выдавали так, либо оно валялось, брошенное во время наступления, во время отступления: бери, сколько унесешь. Но в эту пору солдату и своя сбруя тяжела. А потом, в долгой обороне, а еще острей – в училище, где кормили по курсантской тыловой норме, вспоминалось не раз, как они шли через разбитый молокозавод и котелками черпали сгущенное молоко, а оно нитями медовыми тянулось следом. Но шли тогда по жаре, с запекшимися, черными от пыли губами – в пересохшем горле застревало сладкое это молоко. Или вспоминались угоняемые ревущие стада, как их выдаивали прямо в пыль дорог...
Пришлось Третьякову, отойдя за водокачку, доставать из вещмешка выданное в училище вафельное полотенце с клеймом. Он развернуть его не успел, как налетело на тряпку сразу несколько человек. И все это были мужики призывного возраста, но уберегшиеся от войны, какие-то дерганые, быстрые: они из рук рвали, и по сторонам оглядывались, готовые вмиг исчезнуть. Не торгуясь, он отдал брезгливо за полцены, второй раз стал в очередь. Медленно подвигалась она к окошку, лейтенанты, капитаны, старшие лейтенанты. На одних все было новенькое, необмятое, на других, возвращавшихся из госпиталей, чье-то хлопчатобумажное БУ – бывшее в употреблении. Тот, кто первым получал его со склада, еще керосинцем пахнущее, тот, может, уже в землю зарыт, а обмундирование, выстиранное и подштопанное, где его попортила пуля или осколок, несло второй срок службы.
Вся эта длинная очередь по дороге на фронт проходила перед окошком продпункта, каждый пригибал тут голову: одни хмуро, другие-- с необъяснимой искательной улыбкой.
– Следующий! – раздавалось оттуда.
Подчиняясь неясному любопытству, Третьяков тоже заглянул в окошко, прорезанное низко. Среди мешков, вскрытых ящиков, кулей, среди всего этого могущества топтались по прогибающимся доскам две пары хромовых сапог. Сияли припыленные голенища, туго натянутые на икры, подошвы под сапогами были тонкие, кожаные; такими не грязь месить, по досочкам ходить.
Хваткие руки тылового солдата – золотистый волос на них был припорошен мукой – дернули из пальцев продовольственный аттестат, выставили в окошко все враз: жестяную банку рыбных консервов, сахар, хлеб, сало, полпачки легкого табаку:
– Следующий!
А следующий уже торопил, просовывал над головой свой аттестат.
Выбрав теперь место побезлюдней, Третьяков развязал вещмешок и, сидя перед ним на рельсе, как перед столом, обедал всухомятку и смотрел издали на станционную суету. Мир и покой были на душе, словно все, что перед глазами – и день этот рыжий с копотью, и паровозы, кричащие на путях, и солнце над водокачкой, – все это даровано ему в последний раз вот так видеть.
Хрустя осыпающейся щебенкой, прошла позади него женщина, остановилась невдалеке:
– Закурить угости, лейтенант! Сказала с вызовом, а глаза голодные, блестят. Голодному человеку легче попросить напиться или закурить.
– Садись, – сказал он просто. И усмехнулся над собой в душе: как раз хотел завязать вещмешок, нарочно не отрезал себе еще хлеба, чтобы до фронта хватило. Правильный закон на фронте: едят не досыта, а до тех пор, когда – все.
Она с готовностью села рядом с ним на ржавый рельс, натянула край юбки на худые колени, старалась не смотреть, пока он отрезал ей хлеба и сала.
Все на ней было сборное: солдатская гимнастерка без подворотничка, гражданская юбка, заколотая на боку, ссохшиеся и растресканные, со сплюснутыми, загнутыми вверх носами немецкие сапоги на ногах. Она ела, отворачиваясь, и он видел, как у нее вздрагивает спина и худые лопатки, когда она проглатывает кусок. Он отрезал еще хлеба и сала. Она вопросительно глянула на него. Он понял ее взгляд, покраснел: обветренные скулы его, с которых третий год не сходил загар, стали коричневыми. Понимающая улыбка поморщила уголки тонких ее губ. Смуглой рукой с белыми ногтями и темной на сгибах кожей, она уже смело взяла хлеб в замаслившиеся пальцы.
Вылезшая из-под вагона собака, худая, с выдранной клоками шерстью на ребрах, смотрела на них издали, поскуливала, роняя слюну. Женщина нагнулась за камнем, собака с визгом метнулась в сторону, поджимая хвост. Нарастающий железный грохот прошел по составу, вагоны дрогнули, покатились, покатились по рельсам. Отовсюду через пути бежали к ним милиционеры в синих шинелях, прыгали на подножки, лезли на ходу, переваливаясь через высокий борт в железные платформы – углярки.
– Крючки, – сказала женщина. – Поехали народ чеплять.
И оценивающе оглядела его:
– Из училища?
– Ага.
– Волосы у тебя светлые отрастают. А брови те-ом-ные... Первый раз туда? Он усмехнулся:
– Последний!
– А ты не шуткуй так! Вот у меня брат был в партизанах...
И она стала рассказывать про брата, как он вначале тоже был командир, как из окружения пришел домой, как пошел в партизаны, как погиб. Рассказывала привычно, видно было, что не в первый раз, может быть, и врала: много он слышал таких рассказов.
Остановившийся поблизости паровоз заливал воду; струя толщиной в столб рушилась из железного рукава, все шипело.
– Я тоже была партизанская связная! – прокричала она. Третьяков кивнул. – Теперь только ничего не докажешь!..
Пар из тонкой трубки позади трубы бил, как палкой, по железному листу, ничего вблизи не было слышно.
– Пошли, напьемся? – прокричала она в самое ухо.
– А где?
– Вон колонка!
Он подхватил вещмешок:
– Пошли!
– А потом закурим, да? – наперед уславливалась она, поспевая за ним.
Только у колонки спохватились: шинель оставил! Она вызвалась охотно:
– Я принесу!
И побежала в своих коротких сапогах, перепрыгивая через рельсы. Принесет? Но и бежать за ней было стыдно. Пущенный издали маневровым паровозом, сам собою катился по рельсам товарный вагон, заслонил ее на время.
Она принесла. Вернулась гордая, неся на руке его шинель, пилотку гребешком посадила себе на голову. По очереди они напились из колонки, и смеялись, и брызгали друг в друга водой. Надавив рычаг, он смотрел, как она пьет, зажмуриваясь, отхватывая ртом от ледяной струи. Волосы ее сверкали водяными брызгами, а глаза на солнце оказались светло-рыжие, искристые. И с удивлением увидел он, что лет ей, наверное, столько же, сколько ему. А вначале показалась немолодой и сумрачной: голодная была очень.
Она помыла сапоги под струёй: мыла и на него взглядывала. Сапоги заблестели. Ладонью отряхнула брызги с юбки. Через всю станцию она провожала его. Шли рядом, он закинул за плечо вещмешок, она несла его шинель. Словно это сестра его провожала. Или была она его девушкой. Уже прощаться стали, когда оказалось, что им по пути.
Он остановил на шоссе военный грузовик, подсадил ее в кузов. Став сапогом на резиновый скат, она никак не могла перекинуть ногу через высокий борт: мешала узкая юбка. Крикнула ему:
– Отвернись!
И когда застучали наверху каблуки по доскам, он одним махом впрыгнул в кузов.
Уносилась назад дорога, заволакивалась известковой пылью. Третьяков развернул шинель, закинул им за спины. Накрытые ею от ветра с головами, они целовались как сумасшедшие.
– Останься! – говорила она.

