Автор повестей «Республика Шкид» и «Верую». День рождения Леонида Пантелеева

21.08.2023 7 мин. чтения
Великанова Юлия
22 (9) августа исполняется 115 лет со дня рождения русского писателя Леонида Пантелеева (настоящее имя – Алексей Иванович Еремеев) (1908–1987). Автор произведений «Республика ШКИД» (в соавторстве с Г. Белых), «Лёнька Пантелеев», «Я верую!».

Леонид Пантелеев (настоящее имя – Алексей Иванович Еремеев) родился 22 (9) августа 1908 года в Санкт-Петербурге.

Отец – казачий офицер, участник Русско-японской войны.

Алексей с детства любил читать, в семье имел прозвище «Книжный Шкаф». С пяти лет пытался писать стихи и прозу.

В 1916 году начал обучение во 2-м Петроградском реальном училище. Революция прервала учёбу. С тех пор будущий писатель поступал во многие учебные заведения, но ни одного из них не окончил, всегда оставлял. Самым постоянным делом жизни стало литературное творчество.

В 1918 году отец пропал без вести. Чтобы справиться со страшной нуждой и голодом, в том же году мать с тремя детьми переехала в деревню в Ярославской губернии. В 1921 году, когда мать уехала на заработки и не вернулась, Алексей сбежал из дому, скитался, пытался заработать всеми возможными способами. Попадал в колонии, в детские дома.

Затем оказался в Петрограде, по-прежнему жил впроголодь, играл в рулетку, торговал. При этом всегда писал стихи. Этот период жизни будет отражен в автобиографической повести «Лёнька Пантелеев» (окончательный вариант – 1954 год). Псевдоним писателя – Л. Пантелеев – имя известного в те годы налётчика, промышлявшего в Петрограде. Его именем прозвали Алексея в Школе социально-индивидуального воспитания имени Достоевского для трудновоспитуемых, куда он был отправлен 13-летним подростком.

В 1923 году Алексей и Григорий Белых сбежали из школы и отправились в Харьков, где поступили на курсы киноактёров. Но там они пробыли недолго. Странствовали, бродяжничали. В конце 1925 года они вернулись в Ленинград. Пережитое друзьями легло в основу их совместной книги «Республика Шкид».

Первая книга о советских беспризорниках написана хорошим языком, с юмором, в ней талантливо раскрываются детские характеры в их противостоянии бездушным педагогам-формалистам. Произведение высоко оценили М. Горький, К.И. Чуковский, С.Я. Маршак. Были и негативные отклики от писателей, но помог авторитет М. Горького.

До 1936 года «Республика Шкид» многократно переиздавалась, также была переведена на многие языки республик СССР и иностранные языки.

Юмористические рассказы и фельетоны Пантелеева и Белых, написанные в соавторстве, публикуют журналы «Бегемот», «Смена», «Кинонеделя».

В 1933 году Л. Пантелеев пишет повесть «Пакет», посвященную гражданской войне. Главного героя повести Петю Трофимова критики назвали «литературным братом» Тёркина. Это первое произведение Л. Пантелеева на тему подвига, ставшую одной из главных в его творчестве.

Однако история создания этого рассказа непроста и драматична. В его основе – страница биографии отца писателя периода Русско-японской войны, события разворачиваются весной 1904 года. Иван Еремеев оперативно доставил важное донесение и был награждён орденом Святого Владимира с мечами и бантом, а также пожалован в потомственные дворяне.

Разумеется, при создании рассказа советского писателя многое пришлось изменить: война с японцами превратилась в Гражданскую, царский хорунжий был заменён бойцом армии Будённого, а царская награда стала орденом боевого Красного Знамени. Изменилась и суть подвига героя.

В 1936 году Г. Белых был репрессирован, через два года он умер в тюремной больнице. Л. Пантелеев уцелел, но его стали меньше печатать, его имя упоминали с неохотой.

В 1941 году его лишили прописки в Ленинграде. Поэтому оставшись в блокадном Ленинграде, четыре месяца он не получал продуктовые карточки жителя города.

Писал заметки о жизни в осаждённом Ленинграде, о героической обороне города. Много позже вышли книги «Живые памятники» («Январь 1944», 1965) и «В осаждённом городе» (1964).

В марте 1942 года он едва не умер от дистрофии. В июле 1942 тяжелобольного писателя вывез самолётом в Москву А.А. Фадеев. Пантелеев вернулся в Ленинград по командировке ЦК ВЛКСМ в январе 1944 года, накануне снятия блокады и разгрома немцев.

После войны Л. Пантелеев пишет рассказы, заметки, воспоминания, которые впоследствии были опубликованы.

Благодаря усилиям Чуковского и Маршака после смерти Сталина Пантелеев вернулся в литературу, как детский писатель.

Вскоре он женится, в 1956 году рождается дочка Маша. В 1966 году он публикует книгу «Наша Маша», своеобразный родительский дневник, подробные записи о дочери, которые он вёл в течение многих лет. Книгу сравнивали по педагогической значимости с книгой Корнея Чуковского «От двух до пяти».

Повесть «Республика Шкид» вновь увидела свет лишь в 1960 году, когда стало возможно указать на обложке обе фамилии авторов. Вновь её ждал большой успех.

В 1966 году режиссёр Г. Полока поставил одноимённый фильм.

Из военных произведений писателя (о Гражданской и Великой Отечественной) выделяют рассказы «Ночка» (1939), «На ялике» (1943), «Маринка» (1943), «Гвардии рядовой» (1943), «Долорес» (1948), «Индиан Чубатый» (1952).

Рассказы о детстве занимают важное место в творчестве Л. Пантелеева. Ему удалось сохранить в памяти и точно передать детское восприятие действительности. В них увлекательный сюжет сочетается с мастерским изображением психологии ребёнка или подростка.

Он писал стихи и рассказы для детей, среди рассказов самые известные – «Честное слово», «Новенькая», «Буква «ты». Сказка «Две лягушки».

Последняя прижизненная книга Пантелеева – «Приоткрытая дверь (Из старых записных книжек. 1924–1947)».

Согласно завещанию, через три года после его кончины, в 1990 году вышла автобиографическая повесть Л. Пантелеева «Верую…». Он писал её на протяжении почти всей жизни, когда тайно вёл дневниковые записи.

Книга посвящена непростому отношению писателя к вере, религии, церкви.

Умер писатель 9 июля 1987 года в Ленинграде, похоронен на Большеохтинском кладбище.


Л. Пантелеев «Верую», фрагмент, начало

1

Всю жизнь исповедуя христианство, я был плохим христианином. Конечно, догадаться об этом нетрудно было бы и раньше, но, может быть, впервые я понял это со всей грустной очевидностью лишь в тот день, когда от кого-то услышал или где-то прочел слова Н. Огарева о том, что невысказанные убеждения – не есть убеждения. А ведь я почти весь век свой (исключая годы раннего детства) должен был таить свои взгляды. Впрочем, не знаю, то ли я слово употребил: должен. По Огареву, НЕ должен. Знаю только, что так поступать вынужден был не я один, а тысячи и даже тысячи тысяч моих единомышленников и сограждан. Потому что тех, кто НЕ таил, давно уже нет с нами. Не всех этих людей мы знаем, не все они и в будущем будут разысканы (не они, конечно, а могилы их), не все будут названы по именам, но и не названные да святятся до скончания века их великие – все до единого великие – имена!..

Сейчас, когда, подводя итоги, я надумал писать свою исповедную повесть, я еще раз вспомнил слова Николая Огарева, взвесил их, задумался над ними и – показалось мне, что, может быть, все-таки не всегда и не ко всему приложима эта огаревская максима. Ведь делом, а не словом подкрепляются и утверждаются убеждения. Вера без дел мертва есть. Без дел, а не без ело в… Но нет – все это я себе в оправдание и в утешение пишу. Ведь в той же Великой Книге сказано, что, зажегши свечу, не ставят ее под сосудом, но на подсвечнике, и светит всем в доме.

И вот именно потому прежде всего и называю я себя дурным христианином, что редко, слишком редко ставил я свечу на подсвечнике, и если и светила она когда-нибудь кому-нибудь, то очень слабым, отраженным светом. Этот грех, вместе со многими другими, десятки лет камнем лежит на моей душе.

И все-таки я не могу не считать себя человеком счастливым. Да, жизнь моя пришлась на годы самого дикого, самого злого, жестокого и разнузданного безбожия, всю жизнь меня окружали неверующие люди, атеисты, в юности было несколько лет, когда я и на себе испытал черный холод безверия, а между тем я считаю, что мне всю жизнь самым чудесным образом везло: я знал очень много людей духовно глубоких, верующих, ведающих или хотя бы ищущих Бога, а с некоторыми из этих людей даже был связан близкой дружбой.

«Чудесным образом» я сказал не случайно, не красного словца ради, а потому что ни я не искал этих людей, ни они меня не искали, а просто так получалось, будто сам Господь Бог посылал нас друг другу навстречу.

Ну как же иначе объяснишь и растолкуешь такое вот явление.

Весной 1926 года пришел за чем-то в ленинградский Дом книги, в детский отдел Госиздата (где готовилась тогда к печати «Республика Шкид»), стою где-то в полутемном коридоре, покуриваю, отдыхаю от редакционного шума, от лихорадочно-вдохновенного голоса Маршака, от ослепительных шуток Олейникова, Шварца, Андроникова, просто от многолюдья. Вдруг распахнулась дверь, и в коридоре появляется мой редактор Евгений Львович Шварц – молодой, стройный, красивый и такой возбужденный, распаренный, как будто он только что танцевал или в снежки играл. Через плечо у него перекинуты длинные типографские гранки, он направляется в корректорскую. Но прежде чем открыть дверь, он делает шаг в мою сторону, прямо и весело взглядывает на меня большими радостными глазами и спрашивает.

– Ты в Бога веришь?

Отвечаю без малейшего стеснения, не задумываясь:

– Да. Верю.

– Я – тоже, – говорит он. И, с той же веселой, счастливой, совсем еще юношеской улыбкой сжав мою руку, слегка тряхнув ее, он бежит со своими бумажными лентами к дверям корректорской.

Что же – этот коротенький разговор получил какое-нибудь развитие, был продолжен? Нет, никогда он не был продолжен. Почему нет? А думаю, прежде всего потому, что оба мы (особенно Шварц) пуще смерти боялись громких слов, велеречия, ханжества, оба мы хороший юмор почитали за четвертую христианскую добродетель, а можно ли с юмором говорить о Боге?! Весело – да, не только можно, но, пожалуй, и нужно, а с юмором разве что кощунствовать впору.

И вот все долгие тридцать пять лет нашей дружбы мы довольствовались тем, что знали друг о друге самое значительное, что может узнать один человек о другом, понимали, что мы единомышленники, братья, дети одного Отца… А говорить об этом не говорили. Как никогда, кстати, не говорили мы и о нашей дружбе. Кажется, только один раз Шварц произнес это слово, и мне больно вспомнить, при каких обстоятельствах оно было сказано. По легкомыслию, по небрежности, по лености я не прочел за ночь рукопись его пьесы, которую он мне принес вечером, и, осерчав, покраснев, даже задрожав, он сказал мне:

– Так друзья не поступают!..

…Бывал ли он в церкви? Думаю, что только при случае – на венчании, на панихидах, на крестинах. Молиться же в церковь на моей памяти не ходил. Но не только без усмешки, а с большим уважением рассказывал о людях богомольных, – например, о Владимире Ивановиче Смирнове, о нашем прославленном математике, академике, – о том, как тот каждую субботу ездит из Комарова в Никольский Морской собор ко всенощной. И с еще большим почтением (даже с некоторым трепетом) отзывался Евгений Львович (да и он ли один?) об архиепископе Крымском и Симферопольском Луке – об этом удивительном человеке, который в юные годы учился на медицинском факультете университета, работал врачом, хирургом, в трудные для церкви двадцатые годы, не оставляя врачебной деятельности, принял сан священника, овдовев, постригся в монахи, был хиротонисан во епископы, был арестован, без малого двадцать лет провел в заключении и в ссылке, а когда в годы войны его освободили, он сана не снял, до самой смерти возглавлял Крымскую епархию, продолжая одновременно научную, врачебную и преподавательскую работу. В 1946 году преосвященный Лука (в миру проф. В.Ф. Войно-Ясенецкий) получил Сталинскую премию первой степени за научные труды «Очерки гнойной хирургии» и «Поздние резекции при инфицированных огнестрельных ранениях суставов». Архиепископ Лука – это один из тех немногих, кто не только не таил своих высоких убеждений и не ставил свечу под сосудом, но, претерпев все гонения, все испытания жестокого века, до последнего дня служил Богу и словом и делом… В доме Шварцев я познакомился с сыном преосвященного Луки – М.В. Войно-Ясенецким, известным патологоанатомом. Евгений Львович любил его.

Но был в жизни Шварца другой православный князь церкви – архиепископ Сан-францисский Иоанн, еженедельные проповеди которого Евгений Львович слушал в передачах «Голоса Америки». Этого архиерея Шварц почему-то терпеть не мог.

– Даже голоса его не могу слышать, – говорил он с раздражением и довольно зло пародировал религиозно-нравственные декламации заокеанского владыки.

Частым гостем в доме Шварцев (особенно в комаровские времена) был тезка американо-русского архипастыря – о. Иоанн Чакой, или Иван Иванович, как чаще называл его Шварц. О. Иоанн служил последние годы в кафедральном Никольском соборе. Познакомились с ним Шварцы через его дочь, артистку акимовского Театра комедии Татьяну Ивановну Чакой. Сам я знал о. Иоанна еще в юности: несколько лет мы жили в одном доме. Много раз видел я его и на служении в храме, но встречаться у Шварцев нам почему-то не приходилось. Помню только некоторые рассказы о нем Евгения Львовича.

Вот гуляем зимним погожим днем по комаровским заснеженным улицам, и Евгений Львович, посмеиваясь, рассказывает:

– Вчера опять были Иван Иванович с Таней. Заговорили о Толстом. Иван Иванович слова о нем спокойно сказать не может. И до чего же, ты знаешь, похоже то, что он говорит, на то, что говорят о Толстом марксисты!.. Ну, буквально те же слова – как будто из Ленина или из Плеханова выписал: «художник великий, не спорю, а как мыслитель – полное ничтожество, ни малейшей критики не выдерживает!»

…А вот вспомнился почему-то другой рассказ Евгения Львовича – еще об одном Иоанне, об Иване Петровиче Павлове, академике.

Каким-то образом Шварц и Олейников были знакомы с известным хирургом, профессором Грековым, бывали у него дома. Были они и на похоронах Грекова, а перед этим на гражданской панихиде в Обуховской больнице.

– Никогда не забуду это явление, – говорит Евгений Львович. – Идет обычное надгробное славословие… Звучат слова знакомые, скучные, казенные… От месткома, от парткома. И вдруг откуда-то возникает и становится в изглавии гроба невысокий, с сократовским лбом и вообще чем-то похожий на Сократа – Павлов. Подошел, постоял, кашлянул и громким профессорским голосом начал: «Великий Учитель человечества Иисус Христос однажды сказал…»

– А ты знаешь этот анекдот о Павлове? – перебивает самого себя Шварц.

– Какой? С красноармейцем?

– Да. Знаешь?

Да, тот анекдот я много раз слышал. Иван Петрович Павлов выходит из Знаменской церкви, крестится. Мимо идет красноармеец. Усмехнулся, покачал головой:

– Эх, серость!..

…Евгений Львович, как известно, меньше всего был отшельником. Всю жизнь – и в молодости, и в зрелые годы, и до последних дней – он был окружен друзьями и приятелями. Но многим ли из этих людей было известно, что Шварц человек религиозный? С уверенностью могу назвать пять-шесть имен. Подчеркиваю – с уверенностью. На большее той уверенности не хватит. Откуда же она могла возникнуть, эта уверенность, в мире, где даже с друзьями, даже с близкими по крови мы не всегда решались на полную откровенность!..

Уже много лет спустя после смерти Евгения Львовича как-то в Комарове спросил у меня друг его юности – М.О. Янковский:

– Женя ведь был верующий, правда?

…Над могилой Шварца на Богословском кладбище стоит высокий белый мраморный крест. Когда в моем присутствии у Екатерины Ивановны спрашивали: почему крест? – она излишне громко, а иногда даже излишне сердито отвечала:

– Потому что Женя был верующий!..

2

Когда я задумал писать эту книгу, я хотел прежде всего последовательно рассказать о всех тех духовно близких мне людях, которых мне суждено было повстречать, – о тех, кто украсил, согрел, осветил, сделал веселее, осмысленнее, счастливее мою жизнь. Но потом подумал: а не вернее ли будет начать не с других, а с самого себя, чтобы понятнее стало, почему же эти встречи были для меня всегда такой большой радостью, праздником, озарением?

И вот решил: отойду, – может быть, и надолго, – в сторону, попробую рассказать о себе. И при этом начну не «с самого начала», а запишу то, что вспомнится в первую очередь.

Вспомнился почему-то летний вечер 1929 года, когда шел я с двумя приятелями по Невскому и на углу улицы Рубинштейна встретил Ивана Ивановича Соллертинского, блистательного театрального деятеля, музыковеда, и от него, вихрем налетевшего на меня («Пантелеев, здравствуйте, вам известно, слыхали?»), узнал, что несколько дней назад в Москве в городской больнице умер от детской болезни скарлатины Жоржик Ионин, мой товарищ по школе имени Достоевского (в повести «Республика Шкид» он выведен под кличкой «Японец»)… Конечно, мы были потрясены этой новостью. Ведь кроме всего для каждого из нас это была первая смерть сверстника, одногодка: Ионин (талантливейший человек, театральный режиссер, драматург, автор либретто к опере «Нос» Шостаковича) умер, не дожив до двадцати лет! Один из моих тогдашних спутников, милый друг мой Костя Лихтенштейн (тоже рано ушедший, тоже из Шкиды – в повести он «Кобчик», Костя Финкельштейн), расплакался. Был знаком с Иониным и третий из нас – Ися Рахтанов.

Будь я тогда один – как бы я поступил, что бы сделал? Зашел бы, надо думать, в первую действующую церковь, в Казанский или к Спасу на Сенной, и поставил бы свечу «на канун» за упокой души раба Божия Георгия. А тут, с товарищами, мне и в голову такое не пришло, – и вот, по моему же, кажется, предложению и по глупому русскому стародавнему обычаю, мы зашли помянуть Жоржика Японца не в церковь, а – в бар под «Европейской» гостиницей.

Спутники мои были оба совершенно непьющие, оба евреи, один из них – Рахтанов – к тому же еще и вегетарианец. Запомнилось мне, что из салата оливье, который мы заказали на закуску, он выуживал только кусочки огурца, морковку, петрушку и еще какую-то декоративную зелень. Ничего другого память моя об этом вечере не сохранила. Трезвенником я не был, пил, но пить не умел, хмелел быстро и, охмелев, ничего уже после этого не помнил. Пробыли мы в ресторане всего совсем недолго, и, когда выходили, я с кем-то повздорил. У выхода сидела за столиком какая-то пьяная шпанистая компания. Я шел сильно пошатываясь и, ничего не видя, налетел на одного из этих парней, сдвинул его стул. Он выругал меня. Я попросил его «вести себя, если можно, вежливей»… Парни быстро рассчитались с официантом и вышли на улицу. Там они – шесть или семь человек – накинулись на меня и стали бить. Били основательно, в этой драке я потерял два зуба. Конечно, я не стоял, закрыв руками лицо, – я отбивался, и отбивался яростно. Не увидев милиционера, который явился нас разнимать, – ударил и милиционера. Тот оказался человеком мелким, обидчивым, плохим стражем закона. Вместо того чтобы отконвоировать меня и моих обидчиков в милицию, он счел виновным меня одного и доставить меня в отделение поручил дворнику и той же ораве хулиганов, которая меня била. Нещадно избивали они меня и по пути в милицию – и на Невском, и на улице Желябова. Защищать меня пытался Костя – ему тоже досталось. Больной/полупарализованный Рахтанов при всем желании прийти мне на помощь не мог – он следовал в отделение и «ужасался тому, что происходило».

Утром я проснулся на полу милицейской камеры. Как я себя чувствовал, говорить не надо. На теле и на лице не было живого места, что называется. Через полчаса меня отвели к дежурному.

– Получите ваши вещи, – сказал тот. Из железного ящика-сейфа он достал и передал мне бумажный сверток. В старую газету были завернуты мой брючный ремешок, бумажник с деньгами, серебряная мелочь и – отдельно, в носовом платке – золотой крестик на золотой цепочке. С удивлением вспоминаю, что по поводу креста не было произнесено ни одного слова. Даже когда я при милиционерах надевал через голову крест, никто ничего не сказал, не усмехнулся даже.

Через полчаса я был уже в уголовном розыске, где меня встретили как старого знакомого…

Впрочем, я чувствую, что сильно затянул этот рассказ. Попробую рассказывать короче.

Встретили меня в розыске, как я уже сказал, грубо, заполняя анкету, обращались на «ты». Я отвечать отказался. Три раза меня отводили в общую камеру и три раза вызывали снова.

– Отвечать будешь? – спрашивал меня мальчишка-следователь моего приблизительно возраста.

– На «ты» не буду, – отвечал я и снова шел в камеру.

И вдруг тот же следователь вызывает меня еще раз:

– Садитесь.

Я сел.

– А впрочем – идемте.

– Куда?

– К заместителю начальника.

Сам этот юный садист (как говорили в камере сведущие люди – бывший уголовник, карманник) ведет меня к замначу УР’а, тот поднимается навстречу, с удивлением оглядывает меня и говорит:

– Вы Пантелеев?

– Да.

– Писатель?

– Писатель, – с трудом выжевываю я пересохшими губами.

– Так вот, товарищ Пантелеев, берем с вас подписку о невыезде, и – можете считать себя свободным.

И заметив на моем лице недоумение, объясняет:

– Только что звонил, ходатайствовал за вас Максим Горький.

На площади Урицкого у подъезда уголовного розыска меня ждал верный друг мой Костя Лихтенштейн. При моем появлении он заметным образом содрогнулся. Но и на Костином лице тоже было немало следов вчерашнего побоища, – достаточно сказать, что нижняя Костина губа была надорвана и заклеена черным пластырем.

– Чтобы не забыть, – невнятно сказал Костя. – Тебя просил зайти к нему в «Европейскую» гостиницу Горький.

– Когда зайти?

– Сейчас же. Сию минуту.

– То есть как сию минуту?

– Да. Велел – не заходя домой.

И пока мы шли с ним по Дворцовой площади и Невскому проспекту, Костя рассказал мне, как все получилось. Чуть свет он прибежал к моей маме и сказал, чтобы она не беспокоилась, что я жив, только попал в несколько затруднительное положение. От мамы он узнал адрес С.Я. Маршака и побежал – через весь город – к нему. Денег ни на трамвай, ни на телефон-автомат у Кости не оказалось. Когда он появился на улице Пестеля у Маршаков, Самуил Яковлевич принимал ванну. Ему через дверь сообщили, что с Пантелеевым что-то случилось (снова что-то случилось!)… Самуила Яковлевича – как это часто бывало в его жизни – осенило. Задав себе вопрос: «Что можно сделать?» – он тут же вспомнил: «В Ленинграде Горький!» И, мокрый, голый, в накинутой на плечи махровой простыне, стал дозваниваться к Горькому в «Европейскую» гостиницу. Оказалось, что Алексей Максимович болен, гриппует. Крючков все-таки согласился доложить ему. Алексей Максимович стал звонить в розыск. А дозвонившись, просил Крючкова сообщить о результатах Маршаку и попросил передать, чтобы я сразу же, не заходя домой, шел к нему.

В те годы на Невском, угол Мойки, в доме, где когда-то в кофейне Вольфа завтракал перед дуэлью Пушкин, доживало короткий нэповский век крохотное – в одно окно – кафе. Услышав запах кофе, я вспомнил, что со вчерашнего вечера не ел, и предложил Косте зайти позавтракать. Стена в этом кафе была зеркальная. Я увидел в зеркале свое отражение, свою окровавленную, исполосованную физиономию и понял, что в таком виде в «Европейскую» гостиницу я идти не могу – просто меня швейцар не пустит. Зашел в уборную и полчаса приводил себя в порядок – отмывал кровь, чистил костюм, приглаживал волосы.

В гостиницу меня пропустили. Но когда я вошел в комнату, где лежал больной Алексей Максимович, он встретил меня громким хрипловатым хохотом:

– Ну и ну! Здорово вас отделали…

У его постели сидел пожилой румяный человек с красивыми руками пианиста. Это у его гроба пять лет спустя стояли Шварц, Олейников и академик Павлов.

Горький расспрашивал меня, как было дело. Я рассказал.

Он уже не смеялся, слушал, покачивал головой. Потом попросил Грекова, чтобы тот осмотрел меня. Профессор предложил мне раздеться.

Разоблачаясь, я снял крест. Оба они видели это, но ничего не сказали.

На теле у меня Греков обнаружил двадцать шесть синяков и кровоподтеков. То, что он осмотрел меня, обнаружил и подсчитал эти синяки, в дальнейшем очень пригодилось мне. Но об этом дальнейшем я здесь рассказывать не буду – не о том сейчас речь.

Греков собрался уходить. Стал и я прощаться с Горьким. Он удержал меня:

– Посидите.

После ухода Грекова, после небольшой паузы Алексей Максимович сказал:

– Видите ли… Пить – довольно веселое занятие. В вашем возрасте я сам был не дурак по этой части. Но вам, по-видимому, пить нельзя. Есть противопоказания. Нехорошо пьете. Надо бросать.

– Обещаю вам, Алексей Максимович, – сказал я с необычной для себя порывистостью. – С сегодняшнего дня бросаю…

А когда через несколько минут прощался с ним, он задержал мою руку в своей и глухо сказал:

 – Вы в Бога верите?

– Да, – ответил я.

– Давно?

– С детства.

Что он на это сказал и сказал ли вообще что-нибудь – не помню. После этого я встречался с ним много раз, недели две гостил у него – в Москве и на даче. К этому вопросу он никогда не возвращался.

1091
Автор статьи: Великанова Юлия.
Родилась в Москве в 1977 году. Окончила ВГИК (экономический факультет), ВЛК (семинар поэзии) и Курсы литературного мастерства (проза) при Литинституте им. А.М. Горького. Поэт, редактор, публицист. Член Московской городской организации Союза писателей России. Автор сборника стихотворений «Луне растущей нелегко...» (2016). Соавтор сборника стихов «Сердце к сердцу. Букет трилистников» (с А. Спиридоновой и В. Цылёвым) (2018). Организатор литературно-музыкальных вечеров. Участница поэтической группы «Тихие лирики начала НЕтихого века» и поэтического дуэта «ВерБа».
Пока никто не прокомментировал статью, станьте первым

ТОП НОВОСТИ

Великанова Юлия
«Сюжеты своих детективных романов я нахожу за мытьем посуды. Это такое дурацкое занятие, что поневоле приходит мысль об убийстве». 130 лет со дня рождения королевы детектива Агаты Кристи
15 сентября отмечается 130 лет со дня рождения английской писательницы, автора всемирно известных детективных романов, рассказов и пьес, создательницы знаменитых сыщиков Эркюля Пуаро и мисс Марпл - Агаты Кристи (1890–1976).
9050
Великанова Юлия
230 лет со дня рождения русского писателя Ивана Ивановича Лажечникова
25 сентября 1790 года родился русский прозаик, один из создателей русского исторического романа, «русский Вальтер Скотт» - Иван Иванович Лажечников (1790-1869). А. С. Пушкин в письме И. И. Лажечникову писал о главном его романе «Ледяной дом»: «Поэзия всегда останется поэзией, и многие страницы вашего романа будут жить, доколе не забудется русский язык».
8029
Pechorin.net
«Короткая, романтическая, бесшабашная жизнь...». 125 лет со дня рождения русского поэта Сергея Александровича Есенина
3 октября 1895 года родился русский поэт, «певец русской деревни», «национальный голос Руси», «волшебник русского пейзажа», «поэт с чувством родины» Сергей Александрович Есенин (1895-1925).
7911
Великанова Юлия
«Первый баснописец в своей земле». 400 лет со дня рождения Жана де Лафонтена
8 июля исполняется 400 лет со дня рождения французского поэта-баснописца Жана де Лафонтена (Jean de Lafontaine) (1621-1695).
6935

Подписывайтесь на наши социальные сети

 

Хотите стать автором Литературного проекта «Pechorin.Net»?

Тогда ознакомьтесь с нашими рубриками или предложите свою, и, возможно, скоро ваша статья появится на портале.

Тексты принимаются по адресу: info@pechorin.net.

Предварительно необходимо согласовать тему статьи по почте.

Вы успешно подписались на новости портала